Отрывки книги «Книга счастливого человека» Михайла Хейфеца о Владилене Травинском

kiijjhu82

 

стр. 45-53
Другим и, может быть, самый важным человеком в моей судьбе, стал тогда же, в аспирантские годы, офицер милиции Владилен Травинский.
***
Владька появился на курсе в последние годы моей учёбы в институте – у него училось на нашем курсе несколько земляков.
Владилен Травинский родился в Биробиджанской районе, и после школы решил ехать в Ленинград – поступать на истфак университета. Ничто меньшее ему не подходило…
Конкурс оказался сумасшедшим, и он, естественно, не прошёл. Теперь должны были парня забрать в армию, но туда он совершено не стремился. И Травинский нашёл, как выходило у него всегда, оригинальный способ избавиться от службы – поступил в милицейское училище. Когда я с ним встретился в аспирантские годы, он уже числился законным офицером МВД.
Служба в милиции, конечно, открывала глаза на реальную ситуацию в стране, так что оказалась весьма полезной ему в жизни. Но, разумеется, он мечтал от неё избавиться и заняться каким-нибудь творческим трудом.
Сейчас, глядя из будущего, вижу главной чертой Владькиной натуры вот какую: это был удивительный организатор новых людей и новых инициатив. Поразительно умел почувствовать в любом, даже внешне невыразительном человеке талант, дар от природы – и помочь найти единомышленников и тех, кто способен был это свойство таланта реализовать. Редчайший дар – во всяком случае, в Советском Союзе! Вокруг него всегда крутились какие-то неизвестные таланты, которые потом, десятилетия спустя, считались гордостью поколения – а ведь он их первым угадал.
Наше близкое знакомство началось следующим образом. Я почти каждый день ходил к друзьям в аспирантское общежитие Герценовского института. Однажды мы засиделись тесной компанией, весело проводили досуг. Вдруг является Травинский – в мундире, между прочим! – с необычным предложением:
– Ребята, сейчас модная тема в популярной литературе – освобождение колониального мира. А книг, серьёзных книг по этой теме – совсем нет. Ни книг, ни авторов. Давайте объединимся и напишем вместе книжку про освобождение Африки. Каждый возьмет себе по три-четыре страны, напишет про них, а я сделаю предисловие – набросаю историю работорговли, с чего всё начиналось – и мы предложим рукопись в издательство. Уверен – возьмут, им не из чего выбирать! Попробуем, а?
Все, воодушевлённые, согласились. Вскоре Владька вручил каждому список «его стран» с перечислением литературы, которую следует прочитать. Мне, помнится, достались Кения, Алжир и Марокко. Я добросовестно походил в Публичку, всё прочитал, узнал кучу подробностей про Абдул-Керима и прочих противоевропейских борцов из арабского мира, но…
Но писать, конечно, не думал. Ещё чего: мне предстояло обдумывать будущую диссертацию. Я тогда всерьёз перечитывал критические сочинения Анатолия Луначарского, которые, к слову, так никто с тех пор и не изучил с научной точки зрения, я подумывал выбрать его как предмет, как тему, так что, возможно, мог стать неким первооткрывателем…
Как видится сегодня, я оказался ещё в лучших из возможных «соавторов Травинского». Остальные аспиранты, по-моему, даже книг из данного им списка не раскрыли.
Прихожу как-то к Владьке домой (женой его была Таня Калецкая, студентка с нашего факультета). И он делится продолжением той истории:
– Я сел писать свою «работорговлю» и, представляешь, вместо одной главы написал целую книгу! Танька её отпечатала (Калецкая подрабатывала машинисткой – М.Х.), и я оттащил в Академию наук, к профессору Ольдерогге…
Про Ольдерогге мы знали одно: он считался консультантом ЦК КПСС по африканским проблемам.
– Он посмеялся, но – взял почитать. А вчера я пришёл к нему снова, и он встретил меня криком: «Вы написали прекрасную книгу!»
– Ну?
– Обещал дать рекомендацию в издательство.
Долго рассказывать продолжение этой истории, длилась она годами, пока никому неизвестный автор пробил-таки рукопись в Учпедиздате – она вышла, потом и в детском варианте, в «Детгизе» и удостоилась хвалебного подвала в «Правде». На Владьку обратили «высочайшее внимание», и главный редактор ленинградского «толстого» журнала «Звезда» (тогда – единственного в городе!) назначил Травинского ответственным секретарём редакции.
…А я, сдав кандидатский минимум, стал думать: а не попробовать ли мне всё-таки поступить в очную аспирантуру? Получать, наконец, стипендию и спокойно работать над диссером? А что? Я ведь минимум сдал… В качестве будущей кафедры выбрал советскую литературу в Ленинградском университете: с одной стороны, там гораздо удобнее виделось время для сдачи вступительной сессии, чем в Герценовском, а главное – заведующим кафедрой работал профессор Фёдор Абрамов, мой давний любимец и в литературе, и в критике – ещё со времён «померанцевской кампании».
Сдал я в ЛГУ документы, хотя особых иллюзий не питал: нас числилось семь кандидатов на два аспирантских места – очное и заочное, и я, естественно, мало рассчитывал на очное, полагая, что туда возьмут кого-то своего, универсанта, но – всё-таки надеялся на заочное. И на совместную в будущем работу с Абрамовым, хотя он на вступительных экзаменах не присутствовал, отдыхал где-то в отпуске.
И вдруг – произошло невероятное. Я получил две четверки и две пятерки… Конечно, если бы кто-то ещё сдал только на тройки, приняли бы того – отговорки на сей счёт известные: «нам нужен член партии», или – «мы хотим подготовить уже работающего преподавателя вуза», или ещё что-то в этом роде. Но все шесть моих конкурентов получили… двойки! И к концу экзаменов я остался единственным кандидатом на два готовых места.
Стал ждать, даже с некоторым любопытством, как они вывернутся? Напрасно сомневался – вывернулись.
Приехал из отпуска Фёдор Абрамов, вызвал меня к себе и объяснил – мол, познакомился с моим рефератом, и сочинение не произвёло на него впечатления. «А мы принимаем только блистательные таланты». Я же, оказывается, вовсе не выдающийся, поэтому не достоин учиться на кафедре Ленинградского универа…
Самое смешное, что я ему поверил – можете представить наивного дурачка? Настолько в моих глазах всякое иное объяснение выглядело бы невероятным, что я – согласился. Реферат мой, к слову, был посвящён «Облаку в штанах» Маяковского, и сегодня я жалею об одном – что написал его от руки (я не умел печатать на машинке), в одном экземпляре, сдал на кафедру, и там, видимо, он бесследно пропал… Насколько помню, в нём имелись нетрадиционные наблюдения над стилем и чувствами Маяковского, ничего похожего я до сих пор, т. е. спустя полвека, не встречал в научной литературе… Жаль, что работа пропала. Но что поделать!
Продолжаю работать в школе, обдумываю будущую диссертацию. И вдруг – опять вдруг! – произошло некое событие.
Всеволод Кочетов, главный редактор «Октября» и главный противник моего любимого «Нового мира», выпустил новый роман – «Братья Ершовы». В институтском клубе объявлена открытая дискуссия. Как некогда в Барнауле, я не придал сему никакого значения, вылез на трибуну и разнёс роман на кусочки – под аплодисменты студентов. На следующий день (или через день? Уже не помню) меня вызвали к проректору по науке, профессору Кушкову.
– Вы хотите защищать диссертацию?
– Конечно.
– В таком случае я могу посоветовать Вам только одно: Вы должны удалиться из нашего института.
– Не понял?!
– Чего ж не понимать? Мы не хотим принимать на себя ответственность за Вас. За Ваше поведение. Если Вы придёте к нам со стороны, мы как бы Вас не знаем, и защита пройдёт благополучно. Если же вы останетесь при кафедре, мы вынуждены будем прервать вашу работу над диссертацией. Теперь понятно?
– Но мне же понадобится научный руководитель?
– С этим проблем не будет. Я позвоню на кафедру. Договорились?
– Договорились.
…Когда я вышел от Кушкова, то чувствовал себя, не скрою, несколько растерянным. Не то чтоб я ему не поверил… Но!
Ну, хорошо, предположим, я защищусь. Где же я найду работу по специальности? Только в провинции – в Ленинграде её точно не дадут. Но мне не хотелось никуда из города уезжать – даже на приличную зарплату. Вот, кстати, ещё одно из еврейских преимуществ – не получая казённых льгот, ты не должен за них расплачиваться подневольным трудом. Но если так – так зачем вообще нужна диссертация? Я видел томики, стоявшие в фундаментальной библиотеке института. Никому не нужны, никто их не спрашивает… Потратить годы жизни на создание рукописи, которую никто не захочет читать? Да неужели я не заслуживаю лучшего?
И опять зашевелилась в памяти история Владьки Травинского. А что если просто написать книжку, благо я теперь ни с кем на кафедре не связан и никому ничем не обязан?
Но – о чём же написать? Или – о ком?
Примерно в то время у меня в жизни возникло новое увлечение. В руки попал экземпляр книжки без обложки и без титула, так что я даже не знал ни заглавия, ни имени автора. Биография народовольца Желябова, главного цареубийцы 1881 года, – видимо, из серии «Жизнь замечательных людей». В середине текста я нашел обозначенную фамилию автора – Воронский. Она, конечно, была знакома человеку, уже сдавшему кандидатский экзамен, – так звали большевика, которому после гражданской войны Ленин поручил возродить литературу в советской форме, разумеется. Воронский создал новый журнал, «Красная новь», открыл огромную плеяду талантливейших писателей – самыми яркими из его питомцев считались Всеволод Иванов и Исаак Бабель. Потом я узнал, как мудро и тонко он их воспитывал, чтобы сохранить в литераторах традиции великой классики… Но и тогда, просто как автор, он захватил моё воображение. Мне хотелось написать что-то так же, как он.
Я возмечтал в те дни создавать историю русской революции!
…Видимо, идея носилась в воздухе эпохи – Александра Солженицына ещё до войны захватила подобная великая идея. Только Исаич собирался начать свою эпопею с августа 1914 года и, главное, образцом, что покорил его воображение и талант, стал Лев Николаевич Толстой с «Войной и миром» и серией задуманных исторических романов. Солженицын захотел создать нечто подобное «Войне и миру» – в «Красном колесе». Думаю, это решение стало стилистической ошибкой великого писателя Земли Советской – романы по жанру не подходят для решения грандиозных исторических задач, у них иные цели, иная направленность – в конце концов, разве мы читаем «Войну и мир», чтоб разобраться в истории? Нас интересуют Пьер, Андрей, Наташа… Мне видится, что грандиозную задачу жизни Александр Исаевич (знаю-знаю, что он – Исаакиевич, читал биографию в ЖЗЛ, но уж буду называть, как привык всю жизнь) успешнее выполнил бы, если б использовал тот великий жанр, что он сам же придумал для «Архипелага ГУЛАГа». Но это всё отступление от темы, хотя по-своему неизбежное… Так вот, в моей голове бродила та же великая идея, что в его голове двумя десятилетиями раньше. Хотя я для старта революции выбрал не август 1914 года, а апрель 1866-го – дату первого выстрела в Александра II у ограды Летнего сада (я с детства помнил там мемориальную мраморную доску, потом её куда-то убрали). «Покушение Каракозова», вернее – «Выстрел «Ада»» («Ад» – так назвали заговорщики своё тайное общество) – название первой задуманной мной документальной повести… Я, как понимаете, задумал не художественную, а документальную рукопись.
Декабристов, «Землю и волю» 1860-х и прочие тайные организации я задумал ввести в некое лирическое отступление, включенное в текст «Каракозова». Далее думал сделать продолжение – «Нечаев», потом «Землю и волю» 1870-х, потом «Народную волю», потом «1880 годы» (с Александром Ульяновым), потом кадетов и эсеров, потом социал-демократов, «Ленина», «Сталина» и, наконец, финальная книга серии «Хрущёв» – он мне виделся последним революционером России, последним, кто искренно и всерьёз верил в переворачивающую мир идею.. Что его соратники и преемники (может быть, исключая Микояна) не являлись революционерами, а служили чиновниками на должностях, я понимал уже тогда – в самой первой задумке.
Тут как раз вошёл в мою судьбу Владька Травинский.
Мы встретились, если память не подводит, не дома у него, а в редакции «Звезды», на Моховой. И Владька предложил:
– Мишка, я – плохо сейчас живу. Вроде пробился, и если напишу книгу, у меня сразу возьмут в издательстве, вообще всё как бы в порядке… Но – нет идей. Никаких. Не о чем писать. Ни одного сюжета. Давай сделаем так, если ты не против. У тебя ведь в голове сидит куча отличных сюжетов, я знаю. Напиши какой-то один, как сможешь, хоть левой ногой, лишь бы сюжет подробно выписал. А уж я пройдусь по нему, сделаю из черновика книгу. Этому я научился, это я умею. Выпустим за двумя подписями, гонорар – пополам. Возьмёшься?
Ещё бы! Если не думать о стиле, об образах героев, а просто навалять события и факты на бумаге, Боже ж мой – чего для меня лучше! Это всё в голове варится. А потом, вслед за мной, мастер сядет за текст и сделает из черновика то, что нужно… Отлично!!!
Конечно, я мгновенно согласился.
Сидел, пыхтел, писал. Написал несколько сотен страниц. Тут снова повезло – дважды причём. Во-первых, меня призвали на военные сборы. До того по военно-учётной специальности я числился артиллеристом, а тут перевели в телеграфисты и предписали в течение полугода два раза в неделю являться на курсы и заниматься новой военной специальностью. И неожиданно я обнаружил, что телеграфный аппарат и пишущая машинка имеют практически одинаковую клавиатуру. Так – за счёт Советской армии – меня обучили работать на пишущей машинке. Это оказалось везение номер раз. Второе – на наш город накатила эпидемия жуткого гриппа, и районное начальство велело распустить школьников по домам, пока зараза не стихнет. Так у меня оказалось аж десять свободных от школы дней. Я зашёл под Новый год в прокатную контору, взял на две недели пишущую машинку – и отпечатал текст повести за эти самые зимние дни. Само собой, всякому, кто имеет дело с писанием, не стоит объяснять – за время перепечатки я переработал самым решительным образом сочиненную рукопись. И отнёс, наконец, Владьке – на переделку.
Прошла неделя – он молчит. Ни звука. Мне обидно набиваться с разговорами… Неужели так плохо сделано, что нечего сказать? Наконец, я преодолел себя и позвонил.
– Ну, что?
– Зайди. Надо поговорить.
Прихожу.
– Вот что, Мишка. Ты, видимо, меня не совсем понял. Я вовсе не собирался на твоём горбу в рай въезжать. Я на самом деле думал, что ты напишешь черновик, над которым мне придётся работать. Но это – уже готовая рукопись. То есть, конечно, она нуждается в большой редактуре, но её ты вполне можешь сделать сам, без меня…
Таня Калецкая, которая присутствовала при разговоре, добавила:
– Он с таким удовольствием готовился к работе. Раскрыл и даже причмокнул: «Ну, за Мишку, наконец, возьмусь». А потом… Сам видишь.
Так я и остался со своей большой рукописью один. Так началась моя писательская жизнь и писательская карьера. Пока что – параллельно с учительской работой…
Что же делать с сырой рукописью? Конечно, редактировал сам, причем мне сильно помогли опытные литераторы, великодушно пометившие многочисленные словесные огрехи (я ж сознательно писал кое-как, рассчитывая на Травинского). Но потом, когда, как виделось, довёл ей до ума – куда теперь девать, кому её предлагать?
Уже немного я общался с редакциями журналов и знал, как неохотно занимаются там любым «самотеком», каким исключением в их работе становятся публикации неизвестных авторов. Тем паче – публикации рукописей на историческую тему… Это считалось таким непопулярным, «несовременным» жанром, соответственно не слишком нужной для редакции работой… Уж, во всяком случае, в Ленинграде никто бы мной точно заниматься не стал!

стр. 61-63
Ещё когда работали с генералом в Доме отдыха в Украине (в Крынках), я получил письмо от Владьки Травинского: «Возвращайся скорее – нас ждёт кино».
Шёл 1961 год. Впервые взлетел в апреле в космос человек – Юрий Гагарин. Как и многие, я был захвачен этим прорывом в будущее – как-то становилось ясно, что человечеству предстоит очередной виток истории, космический. И – как историк, вдобавок живший в стране, которая обожала всякие юбилеи, – я вспомнил про необычно обозначившийся юбилей.
В тот день, когда Москва чествовала Гагарина, исполнилось 80 лет со дня казни в нашем городе, в Санкт-Петербурге, на Семеновском плацу – повесили человека, впервые в России (или даже в мире?) задумавшего и предложившего подобный полёт. Им оказался Николай Кибальчич, сын украинца-священника, главный «динамитчик» революционных террористов «Народной воли», конструировавший бомбы, которыми был убит император.
Оказалось, Кибальчич не только делал бомбы для убийц. Он ещё обдумывал параллельно научные принципы того, что делал в своей подпольной мастерской. И ему пришла в голову необыкновенная идея, а именно – взрывы, которые он разрабатывал, могут стать основой для приведения в движение транспорта. В частности, для полетов – в воздухе и выше!
Коротко говоря, он предложил суду разработанный им документ – проект, возможно, первой ракеты, предназначенной для передвижения над планетой. Документ остался лежать в архиве его адвоката, Владимира Герарда. Я пытался разыскать следы архива, ходил на бывшее местожительство Герарда, отыскивал его потомков, говорил с соседями, дожившими до наших времён… Нет, ничего не осталось – как и положено в России! Но вот самая история…
Её-то я и рассказал Травинскому. И пока меня не было в Питере, в городе, в Союзе писателей прошла встреча с редакторами киностудии «Леннаучфильм». И редактор Виктор Кирнарский (впоследствии – известный режиссёр) спросил собравшихся литераторов: «Есть ли у вас идеи для сценариев? Мы в них нуждаемся». Владька пересказал «Кибальчича». Последовал ответ: «Это то, что нам нужно!».
Поэтому, когда я вернулся в город и сдал в редакцию «генеральщину», киностудия заключила с нами договор, и мы вдвоём сели работать – уже для кино.
Сказать, что мы имели о сценарной работе нулевое представление – значит, преувеличить наши возможности. Хорошо помню, как Кирнарский сказал, что фильм должен длиться двадцать минут, и мы были разочарованы: «Всего-то… Что можно успеть за 20 минут!». Мы даже не догадывались, как это много – двадцать минут в кино.
Самое главное, мы не понимали, что в кино главное – чтó именно показывать на экране. Да, у нас есть дивный сюжет, есть характеры, мы способны придумать недурные диалоги, но… что показывать зрителю на экране в документальной-то ленте? Фильмографию в эпоху Кибальчича ещё не изобрели, фотографии – и те считались редкостью, производились исключительно на студиях! Не осталось, как мне думалось, никаких изображений, ничего, достойного большого экрана.

стр. 67
Владилен Травинский однажды мудро заметил: «Все мы – марксисты, Мишка. Даже когда спорим с властью, то спорим, опираясь на термины Маркса, на его логику и его аксиомы». И он был прав – абсолютно!

стр 71-73
…Идея провести выставки молодых художников в зале «Звезды» пришла в голову, конечно, Владьке Травинскому с его поразительным талантом – чутьём на удивительных людей и умением удерживать их в кольце около себя. Владьке и пришло в его талантливо-инициативную башку – в скучной, официально показушной и верноподданной до брюха «Звезде» устраивать выставки молодых питерских художников – тех, кого не пускали в Союз советских художников. Вот с ним и начали мы вместе этих художников выискивать…
Начисто не помню, как именно или через кого Владька вышел на Мишу Шемякина. Но помню чётко, как он сообщил мне впервые: «Нашёл. Это настоящий!» И храню первое впечатление, когда увидел Мишины картины… Здесь нужно сказать несколько слов о себе как о личности. Я, по-моему, лишён тонкости восприятия, особого внимания к деталям талантов. Чтобы почувствовать дарование человека, мне необходимо, чтоб он оказалось ОЧЕНЬ большим, слишком бросающимся в глаза талантом, чтоб он пробил мою природную толстокожесть. Например, после первых увиденных у того же Травинского бумажек с рукописными строками никому неизвестного поэта я восчувствовал в авторе великого поэта, истинного выразителя нашего поколения – Иосифа Бродского – а ведь первоклассных поэтов тогда в Питере числилось великое множество, и я многих знал лично… Но только в Бродском ощутил величие. И абсолютно то же впечатление возникло от первых картин Шемякина: художник, который представит нас и наше время всему человечеству. Ради явления таких мастеров мы все, всё поколение, и живём-то на свете. Сразу – как только взглянул на них, даже вопроса не стояло – устраивать ли ему выставку… Если уж не ему, то кто достоин?
Проблема, повторяю, заключалась в том, что родная партия как раз тогда, не знаю почему конкретно, опалилась на авангардную живопись. Всё, написанное не по канонам Александра Герасимова или Исаака Бродского, считалось как бы подрывом и подкопом под основы, даже если подрыв оказывался всего лишь пейзажем или натюрмортом. Ну, время такое наступило – довольно тяжёлое, кстати! Правда, сила шемякинского таланта оказалась столь мощной, что проломила даже сверхбдительного «комиссара» «Звезды», чекиста в запасе Петра Владимировича Жура. Замглавного буквально влюбился в шемякинский портрет герцога Альбы и после выставки – в виде своеобразного гонорара за разрешение – взял картину в свой кабинет и повесил супротив редакторского стола, чтоб постоянно её наблюдать.
Тем не менее, всегда возникала опасность – причём с двух сторон! Опасались мы консерваторов-доносчиков, что не преминут сообщить о «диверсии» в обком партии, и выставку прикроют, плюс Травинского выкинут с должности. Но едва ли не больше побаивались «левых радикалов», которые легко и безумно заводились в любом, подходящем или неподходящем месте и обрушивались на традиционную русскую живопись (прежде всего, на любимцев партии, на передвижников). Они могли дать отличный повод обкому для запрета выставки и плюс для наказания организаторов и самого художника.
Говоря по правде, в редакции побаивалась представлять Мишу публике: он явно виделся фигурой, во всём противоположной тем, кто продавал своё искусство партии. Наверно, поэтому Владька поручил открыть выставку Шемякина мне, недостойному. Я ж был, как вы, видимо, поняли, большим и наивным дурачком – и потому ничего никогда не боялся.
Я надумал, как выстроить выступление так, чтобы художника представить публике и одновременно не вызвать опасного скандала.
…Народу пришла уйма: всё-таки первая выставка неофициального искусства за много-много лет! И сказал я собравшимся примерно вот что:
– Шемякина надо воспринимать как лучший образец русского искусства. Потому что в чём заключается главная традиция, что оставлена нам великими предшественниками XIX века? В их художественной смелости. Передвижники восставали против оков Академии, внесли новые формы, новые объекты, новое видение мира. Шемякин продолжает традиции Крамского – но уже в наше время.
Примерно так говорил… Представить Шемякина новым Крамским – ловкий ход с моей стороны. С одной стороны, никто не мог придраться! Я хвалил передвижников, а для радикалов – утверждал законное право российского художника восстать против академических трафаретов. С одной стороны, хвалил классиков, с другой, приравнял Мишу к её высочайшим представителям. Словом, выполнил Владькин заказ, а Мише уж никак не повредил…

стр 95-96
Звоню однажды Травинскому в «Звезду»: «Мишка, говорит, срочно приезжай, дело есть». Явился на Моховую. Оказывается, в редакцию пришёл некий учитель вечерней школы, принёс письмо. За несколько дней до того он, вопреки программе, рассказал своим ученикам о любимом писателе – Иване Бунине. В тот же вечер один из учеников возвращался домой и у подъезда увидел листок выброшенной бумаги. Бумага выглядела исписанной, и юноше бросилась в глаза фамилия на ней – «Бунин». Он подобрал листок, оказавшийся старым письмом, и принёс учителю в школу: «Не об этом ли Бунине Вы нам говорили?»
Учитель прочитал и понял – письмо, написано Иваном Буниным некоему Зиновию Исаевичу по поводу разбивки собрания сочинений по томам. Куда с ним ему идти? Он почему-то решил пойти в «Звезду».
– Так вот, Мишка, надо продолжить поиск: откуда письмо, нет ли ещё писем Бунина, что за архив такой в частном доме… В редакции все заняты, сидят на службе – не к кому обратиться, только к тебе…
И я занялся поиском. Пошел в дом, развесил объявления, потом стал искать следы. Оказалось, там какая-то воинская часть делала ремонт – и бумаг валялось много, но всё стащили в котельную. А этот листочек, видать, случайно вывалился из солдатской охапки… (дом, кстати, принадлежал в прошлом знаменитому собирателю старинных рукописей. Половину его коллекции обнаружил ещё раньше Ираклий Андроников – кажется, в Астрахани, куда её вывез владелец. А вот вторую половину тот, видимо, прятал где-то в доме, пока её не вскрыли и не сожгли солдатики-стройбатовцы).
Оставался ещё ход – что-то выяснить про самое письмо. Кто такой неведомый Зиновий Исаевич? Я отправился по естественному адресу – в Пушкинский дом (Институт русской литературы Академии наук), к доктору филологических наук Муратовой. Она легко разрешила мои вопросы.
– Зиновий Исаевич – конечно, Гржебин, известный издатель, хозяин горьковского издательства «Парус». Письмо – явно из его архива. Где самый архив? Это никому неизвестно. Он пропал. Я сама его искала, и мне всюду отвечали, что архива «Паруса» нигде не найдут…
Ну, вроде выполнил я задание Травинского. Но… в тот же день пошёл в Публичку и рассказал историю приятелю – любителю Достоевского, самодеятельно писавшему целые тома о любимом писателе, Сергею Белову (нынче он доктор наук, профессор, по слухам, чуть ли не член-корреспондент Академии).

стр 119-121
Через Травинского я узнал где-то в конце 50-х о стихах Бродского… Однажды Владька принёс домой несколько листочков с написанными шариковой ручкой стихами – едва ли не автографами неизвестного поэта. Четко помню – прочитал и сразу почувствовал великого автора, того, кто представит наше поколение будущему миру. Всё виделось и чувствовалось необычно:
Прощай. Позабудь и не обессудь.
А письма сожги. Как мост…
Так тогда никто не писал. «Сожги, как мост». Это ж не про любовь, это – про войну… Сочетание войны с любовью у современника – ошеломляло. И каждое стихотворение било по голове. Скажем, запетые нынче «Пилигримы»… Мысль – «Удобрить её солдатам, одобрить её поэтам» сносила нам головы: поэзия, которая по-прежнему оценивает всё совершающееся в человечестве, – это был и старый, и одновременно совершенно новый, неслыханный поворот в ту эпоху, когда поэтами обычно называли писак, которых никто не то что не читал, но и не мог читать – вроде Александра Прокофьева или Михаила Дудина. Поймите, тогдашние поэты – скажем питерские Георгий Некрасов или Бронислав Кежун, ну, кому могли они показаться нужными? И вдруг – «поэты одобряют мир», они есть некто, кто вовсе не приспособлен для юбилеев во славу «родной партии», они – судьи истории и человечества! Вот эти чувства, переворачивающие самоё жизнь, воскресил в наших душах даже самый ранний Бродский, тот, который позже самому себе, тогдашнему, выставлял «ноль» за творчество – и был абсолютно, совершенно неправ и несправедлив к себе самому…
Наверно, странно звучит сегодня, но я и тогда – точно помню! – вполне сознавал, кто творит рядом с нами. На выпускном вечере в 10-м классе Токсовской вечерней школы, напившись на радостях по случаю окончания учебного года, кричал местным рабочим-железнодорожникам: «Запомните! Вы все живёте в эпоху Иосифа Бродского! Запомнили это имя? Иосиф Бродский – знак нашей эпохи»… А Иосифа знало в лучшем случае полтора десятка любителей стихов.
Потом – неизбежно пришло время «неформальной» прозы. «Новая проза» связана в моей памяти тоже с именем Травинского. От него я впервые услышал о фантастическом романе Сэнди Конрада (Александра Кондратова) о «битах»:
«Никто не знал, откуда они пришли. Может быть, с Марса. Они пришли и сказали: «Мы поведём вас к счастью».
Никто не хотел».
…Впрочем, проза тоже вскоре прорвалась на страницы прессы. И тот же Травинский привёл меня в Союз писателей и познакомил с Борисом Стругацким – по-моему, в свет у братьев вышла ещё всего одна «Страна багровых туч». Абсолютно советский роман, конфликт в котором тоже абсолютно советский – до абсурдного предела, его персонажи, если помните, отдают жизни во время смертельно опасного путешествия на Венеру, чтобы найти… урановое месторождение (вспомнилось, что и Бродский тоже, будучи рабочим в геологической партии, якобы обнаружил урановую руду… И немного хвастал. Очень характерное для эпохи хвастовство!).
…Не помню сегодня, когда и как возникла новые в моей жизни дружбы. Ну, возможно, оттого возникли, что остался я в Ленинграде один – исчез–таки Травинский. Вдруг человек неимоверно устал: перестал верить в жизнь, в свои возможности, разошёлся с женой, уехал к некоей московской писательнице в столицу. Там постепенно сделался «звездой» – в штате «Литературной газеты», причём настолько «звездой», что его звали в коллективе прозвищем, как главного («Чака»), как первого замглавного, Сырокомского («Сыра»). Владька звался в «Литературке» – «Травом». Он женился в Москве на чудесной женщине, приезжал с ней в Питер ко мне в гости, жил у меня. Но уже ощущал себя в Москве как бы в самом «нужном месте» – газета, тем более популярная и влиятельная, вроде «Литературки», темы вылезали сами собой, и интересные люди появлялись как бы сами собой… Всё – по его характеру и дару. Но в принципе для него, конечно, настало жуткое, тупое время – в непорядочной стряпне, изображавшей советский «Гайд-парк», он нужен был для маскировки как этакая вольнолюбивая и либеральная маска – и человек сорвался в приступ, и умер рано, лет сорока с небольшим… Я узнал об этой смерти уже в зоне, прочитав информашку в газете, вывешенной на стенде. А в Израиле ко мне пришёл его приятель по «Литературке» и рассказал – последними осмысленными словами Владьки перед смертью оказались такие: «Мишка, мы им ещё покажем!»
Но, как бы ни было, а Травинского в моей реальной питерской жизни не стало.

стр 126
…С Борисом Стругацким меня опять-таки свел Травинский. Я писал выше про свою психическую особенность – про опасение знакомств с известными людьми. А братья Стругацкие тогда считались вполне знаменитыми авторами – после выхода самых первых книг. Они как-то сразу вырвались в первый класс советских фантастов (что, честно сказать, было не слишком трудным делом, ибо советскую фантастику товарищ Сталин удерживал на примитивнейшем уровне). С первой попытки братья ухитрились встать вровень с Иваном Ефремовым, или, если честно признать, даже повыше него… И я, как всегда, опасался сближения с Борей – вдруг придёт в голову, что мне чего-то от него надо. Но однажды Таня Калецкая высказалась: «Мишка, а знаешь, Боря Стругацкий на тебя обижается. Ему хочется с тобой общаться, а ты избегаешь»…О!!! Это ж совсем другое дело. Тут же мы с Таней отправились к Боре в гости, благо жил по соседству, за несколько кварталов от моего дома. Как раз Бориса дома не оказалось (мы ж не предупредили никого), но я впервые познакомился с Адочкой, Бориной женой, которая мне ужасно понравилась. Потом встречаться предпочитали у Вилинбаховых, благо просторная квартира Вадима давала возможность поболтать в его кабинете, никому не мешая (ни у Бори, ни у меня такой роскоши, как отдельная комната для работы и уж тем паче – для приема гостей, не находилось).

Реклама

About Ella Travinsky

שיטה "העבודה של ביירון קייטי" - חקירת מחשבות מלחיצות, אמונות מגבילות ופחדים אלה טרבינסקי, מנחה בינלאומית על פי השיטה הזו

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход /  Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход /  Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход /  Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход /  Изменить )

Connecting to %s

%d такие блоггеры, как: